"Березовый сон". «Три сестры» в Студии Театрального Искусства

Студия Театрального Искусства открыла сезон майской премьерой «Трех сестер».

 

Студия Театрального Искусства – отныне филиал МХТ. А Сергей Женовач, надо полагать, достиг кульминации в своей карьере художественного руководителя. Уже озвучены амбициозные и многообещающие творческие планы, как, например, постановка девятичасового спектакля «Сто лет одиночества» (!). Первыми изменениями, внесенными в организационную плоть МХТ, Женовач уже дал понять, что он пришел наводить порядок и чистить искусство от всего лишнего: сократил персонал, дал вольную Богомолову, отсматривает спектакли на предмет сжатия репертуара.

Что касается самих «женовачей», то они – их новейшая формация – продолжают плескаться в лучах своей профессиональной молодости, состояния, когда многие (если не все) потенциальные претензии сразу скучнеют на фоне прекрасных молодых лиц. Спектакль «Три сестры» – тому яркое подтверждение.

«Три сестры» – классическая премьера СТИ сработанного трио Женовача-Боровского-Исмагилова. За все прошедшие годы эта команда научилась вытаскивать из любого русского материала лаконичное остроумие смыслов. Конструкция Боровского – в данном случае это решетка из березовых стволов, выстроенная на авансцене – всегда символически красноречива. Визуальное звучание его сценографии, как правило, берет на себя большую часть того, что именуется трактовкой и концепцией. Боровский зрит в корень и одним росчерком предлагает такую площадку, которая, неизменно помещая актеров в статичную тесноту мизансцен, избавляет их от грязи случайных перемещений. Далее следуют графические, очень жесткие рисунки Женовача, который предпочитает собранного, сконцентрированного на своей психологической или характерной задаче актера. И над всем этим ненавязчиво светят прожекторы Дамира Исмагилова. Рецептура надежная.

Избранное театральное наследие напоминает нам, что к «Трем сестрам» подходили, в первую очередь, со страхом, а потом уже с готовым инвентарем. Необходимость воплощения этой пьесы осознавалась в парадигме крупных величин – эпохи, традиции. И постановки, которые исходили из этого, оказывались настоящими маркерами времени (Станиславского 1901-го, Немировича-Данченко 1940-го, Юрия Любимова 1981-го и др.). Кажется, что эта сложная пьеса создана быть чем-то большим, нежели просто частью репертуара. Навредить себе «Тремя сестрами» – нечего делать, а достучаться с их помощью до черствой зрительской души крайне сложно.

Для «женовачей» это, конечно, не новость, но в их подходе к пьесе чувствуется голый вызов ремесла. Они старательно балансируют на том лезвии, падение с которого превращает текст в пошлую риторику, что для столь молодых актеров, пожалуй, уже победа. Осторожно пронести «Трех сестер», ничего по возможности не расплескав, от «Отец умер ровно год назад…» до «Если бы знать, если бы знать!» – для современной прогрессивной сцены это прямо-таки бунт. Спектакль СТИ (при самом лояльном к нему отношении) делает именно это. Хотя, по большому счету, он элементарно уныл.

Юрий Бутусов, например, втягивает Чехова (как и всех остальных) в поле своей инфернальной буффонады, высвечивая неожиданные измерения. Суть постановки Женовача можно описать как попытку продемонстрировать в Чехове его самого – заново открыть сценичность этой драматургии. Сделать это решили, обыгрывая расхожее представление о том, что Чехов – драматург бездействия и тоски.

С одной стороны, тоска в «Трех сестрах» – категория структурная, обобщающая круг имманентных смыслов чеховской пьесы (и чеховского мира): ощущение тупика жизни, бездеятельности, стерильной мечты. Другое дело – тоска как непредвиденное следствие представления. «Женовачи» попытались остранить чеховское настроение, передать его посредством знаков: овеществленных метафор пространства и пластики. Иными словами, показать тоску «тоскливыми» средствами. Мир сестер Прозоровых, сжатый в тесноте березовой тюрьмы, очень буквально стагнирует действие и до самого конца – когда березовая стена-таки отъезжает, открывая вожделенную глубину пустой сцены – предлагает зрителям простую, эмблематически оформленную истину: надежды нет, и в Москву отсюда никто не уедет.

Есть тут и робкие попытки трактовки. Стена из берез (что это – плен всего российского или, скорее, плен «клюквенного» стереотипа о русской душе?), оказывается мобильной конструкцией, которую в конце четвертого акта сдвигают появившиеся из проходов зала солдаты. Стоит ли это расценивать как то, что сестры все это время находились в заложниках у армейской бригады и что с её уходом слова отчаянной надежды («Надо жить…надо жить») вдруг наполняются живой верой?.. Была ли это история об обманутых сестрах, брошенных непостоянными мужчинами? Так, в пронзительно решенной сцене прощания Вершинин, поборов растерянность (рядом стоит Кулыгин), в конце концов, отталкивает вцепившуюся в него обезумевшую Машу. Недаром, его любовь к ней показана слишком легкомысленной, почти средством от скуки, которое целиком укладывается в глупое воркование («У лукоморья дуб зеленый…»).

Финальная мизансцена фиксирует скульптурную группу из сестер, замирающих напротив окна рядом с горой чемоданов и саквояжей, заготовленных уже давно – с самого начала спектакля; потухающее солнце медленно погружает сцену во мрак, и заклинания сестер истончаются до полусознательного лепета, повторяющегося и переходящего в вечность. Может, сами сестры с их гостеприимной, интеллигентной усадьбой и весь тот прекрасный полузабытый миф дворянских гнезд и вечной женственности, – может, они и есть настоящее, невольное зло? Может, слишком идеальные («среди ста тысяч населения <…> таких, как вы, только три») для гимназии, телеграфа, семьи – любой из женских судеб – Прозоровы обречены вечно ждать и мечтать вслух, а другим дарить бесплотные надежды?.. Это те полу-выводы, которые алчущий смысла зритель проглядывает в пьесе сквозь спектакль. Режиссер дарит ему свободу размышления, по минимуму вмешиваясь в его диалог с Чеховым (классическое авторство в этом театре возведено в культ). Женовачу хватает какого-то традиционного режиссерского такта, чтобы не акцентировать свой демиургический взгляд, он скорее растушевывает на канве пьесы спектр её возможных ассоциаций. Но стоят ли три часа этой искусственной многозначительности – все время исподволь пытающейся уколоть вас в какую-нибудь из простых эмоций – подобного творческого благородства?  

 Постановка оставляет впечатление некоторого топтания в энергетическом поле Чехова, где-то рядом с ним, как будто авторы боятся одновременно быть и банальными, и неуважительными. Дымчато-нежная кремово-бежевая палитра с черными пятнами сестер (в последнем акте они все в трауре) не режет глаз; ритмическое многообразие чеховского действия выравнено в одну протяжную монотонность, без очевидных пауз и ускорений; сами образы сыграны актерами предельно сдержанно, без всплесков эстрадности (хотя играют, как обычно, подчеркнуто «на зал»). Это Чехов – щадящий и не страшный (и не странный), в лучшем случае, печальный и задумчивый…и какой-то второстепенный, такой, который кажется нам не врачевателем душ, а скучающим философом, вроде Тузенбаха или Вершинина. Женовач не бросает ему вызова, а соглашается чисто исполнить его сложнейшую партитуру, испытав себя и своё «нормальное» (если не сказать стерильное) режиссерство.

Своим актерам режиссер доверяет, но лишь в той мере, в какой они не портят общего впечатления, он не делится с ними авторством. Симпатичные сестры Марии Корытовой, Дарьи Муреевой и Елизаветы Кондаковой: Ольга, Маша и Ирина соответственно, в целом остались в русле театральной традиции. Мудрая и уравновешенная Ольга, мечтательная Ирина. Что касается средней сестры, то Маша, «злая Маша», у Муреевой вышла уж слишком грубая и вульгарная, не скрывающая отвращения ко всему окружающему; временами даже задумываешься, кто большая «мещанка»: Наташа или она?..

Несмотря на тесноту взаимодействия действующие лица не объединены в ансамбль: каждая реплика или монолог, как отдельная реприза; сказывается недостаточная наигранность постановки и актерская неопытность. Личных тем в подходе к ролям здесь практически нет, вместо них - яркие «оформления». Лев Коткин – записной остро-характерник с лицом Ромео, который «ломает» в Кулыгине нелепого ботаника-рогоносца со смешным голосом (мучительный лейтмотив подавляемой ревности и любви к жене ему прямо не идет – слишком ходулен). Выгодно смотрится Дмитрий Липинский: его Вершинин решен через легкую водевильность – забавный, приподнятый, с фаталистическим оптимизмом он действительно упивается грядущим царством счастья, и оттого сумасшедшая жена и двое несчастных детей не слишком его беспокоят.

Актеры представляют, скорее, оболочки или плотно прилегающие маски персонажей, более или менее убедительно оживляющих свои реплики. Они не углубляют, а больше изображают. Задачи, перед ними стоящие, конечно, не укладываются в формулы реалистического театра образов – все-таки в студийных «Трех сестрах» (как и в остальном репертуаре) преобладает театральная иллюстрация. Но в этом и сказывается главная проблема спектакля: его создатели перекодировали драму в какую-то двухмерную притчу, рассчитывая тем самым придать ей живости и остроты, но не освоив всей её протяженности.

Ну и, конечно, смех – этот задорный смех женовачей, знающих, над чем сегодня смеется почтенная публика. В первую очередь, над пьяными. Этот театр не на шутку уверовал в свою исключительность по части «синего» искусства. Конкретно в «Трех сестрах» водка берет на себя добрую часть оправдания тупиковой тоски. Сергей Качанов-Чебутыкин, которому оно положено по роли, упивается этой краской беспрерывно, призывая оценить жалкую комичность опустившегося врача. Комизм очевиден, жалеть не получается. Алкогольный дурман повязывает не только его. Пьет опустившийся Андрей Прозоров (Даниил Обухов) – так естественней произносить скорбные монологи; не стоит на ногах Соленый – в этом состоянии брезгливость Ирины к нему более понятна; пьет даже Маша (к слову о её грубой природе), отчаянно пригубляя из фляжки Чебутыкина – а что остается ввиду ухода военных?.. Смеются над двусмысленностью, над каламбурами…да мало ли над чем смеются – юмор театр готов представить со всей щедростью, на какую способен, не упустив ни единого повода.

Женовачам не свойственно эпатировать, их удел – хорошо сделанный спектакль, регулярно набивающий под завязку зрительный зал. «Три сестры» в этом смысле не исключение… репертуар, так или иначе, наполняется, «жизнь» продолжается… Но что-то есть неуютное в том, что Чехов говорит с Довлатовым почти на одном языке, заимствуя у того лексику и темы… Кто знает, может быть, у этих актеров ещё все впереди, а все это так, обрастание опытом? И тогда страдания наши перейдут в радость для тех, кто будет смотреть других «Трех сестер» … Если бы знать, если бы знать!